Представь себе…

***

Представь себе
язык,
лишенный раковины рта,
смыкающего спасительные
створки губ –
водная тварь,
выброшенная на берег –
в сухое и пыльное
пространство разговора.

Это я – голос,
лишенный тела.
Это я – текст,
лишенный голоса.
Я тянусь к тебе
пальцами строк.

Я выписываю себя
с внимательностью
изографа,
чтобы суметь прикоснуться,
чтобы касанье мое
было тобой ощутимо.

Я хочу вытянуться
в полный рост
словесной формулы,
я знаю,
_что это такое_,
теперь я хочу знать
_как это называется_.
Если мне остается быть
только скучным стихотворением,
которое забывается
сразу после прочтения.

 

Σύ-ζῠγος (2)

“Кажется, Бытие с Небытием образуют сплетение, совершенно сбивающее с толку” – Платон

Ты умер, а меня затем пытали:

лицом к лицу привязаны
мы были с мучительной
дотошностью: глаза к глазам,
рот к сомкнутым
губам другого,
пальцы в пясть вплетая,
свою рассеяв веером,
дыханья живого
камень – на могилу
твоей груди, не помнящей биенья.

Живи, – дышу, но воздух пахнет смертью,
и холод между ртами сплелся в узел
нерасторжимый, нас связав навеки.

Я всматриваюсь жадно
сквозь веки и века
грядущего бессмертья, я пытаюсь,
как в зеркале,
поймать движенье глаза.

Но глаз не может видеть сам себя.

 

Θαργηλιών

Я говорил ей – пусть тебе каждый поверит,
кто священных Таргелий не знает: стрелки
ирисов белых верно стремятся к полудню.

Брат и Сестра первенцев ждут к алтарям.
Поцелуй юных вишен бескровен и горек,
как песня, пропетая одиночеству.

Пусть тебе каждый поверит, пусть вспомнит,
как это было давно: Брат разбрасывал камни,
и те становились плодами, упав под ноги.

И мы говорили друг с другом на птичьих наречьях,
оплакивая чистые жертвы, и мы улыбались
майским цветам в колчане светлой Сестры.

 

Это я цедила…

***

Это я цедила
священный мед
из ржавой походной кружки.
Это я думала,
что вода существует
лишь для того, чтобы в ней тонуть.

Это я, попав на Последний пир,
буду просить о хлебе насущном
и блаженно грызть
ржаную черствую корку,
устав от нелепого изобилия,
данного мне при жизни.

 

Тихая ода

“…не дари мне на память пустыни —
все и так пустотою разъято!” – Лорка

Искренней любовь к дому –
у блудного сына, постигшего
беспредметность пространства,
иначе: бессмысленность,
в которую вышел.

Пусть дом будет пуст,
будет хижиной старой
в поле, давно
никого не дарящем хлебом.

Прежде всего
ты вопьешься глазами,
утомленными пустотой,
в одинокое дерево,
разорвавшее воздух ветвями.

За ним – старая дверь.
Ты войдешь, и твой слух приласкают
скрипучие петли,
и гармонию сфер
ты услышишь иначе.

О, корми свой взгляд осторожно:
вещи – плотные сгустки пространства.

Но затем, пообвыкшись в древнем царстве
материи, ныне мертвом,
ощути ее хрупкость
в трепетной жажде жизни,

одиночество каждой вещи,
дрожание каждой
под весом
собственной необходимости.

Эта метла из угла
с клочком шерсти на сломанных прутьях,
этот письменный стол, истерший
пары и пары локтей,
съевший ворох говорящей бумаги,
и бумага сама,
стерпевшая столько муки
за того, кто не мог говорить.
Этот стул, этот конь понурый,
ждущий рыцаря, что однажды
не вернулся из битвы со словом:

все они скромны для воззваний
и горды для жалости. Вещи –
не рабы, но послушные дети
и смиренные слуги –
не наши, но нашей воли.
Вещи с собственной волей.

Полюби их
и пыль осторожно смахни
с молчаливых поверхностей,
а полюбив – уходи
из забытого дома,
как я уходила,
как уходил и рыцарь,
которого верный стул ждет
из неравной битвы со словом.

Теперь мне открылось со всей неоспоримой очевидностью…

Теперь мне открылось со всей неоспоримой очевидностью,
что время ничего не значит. Я ощутила это ясно и просто,
словно некий луч, сияющий и звонкий, как струна,
обвился вокруг моего горла,
впиваясь и выжимая из него песню.

Освобождение от времени есть возвращение близости к самому себе:
к собственной любви, на которую больше не нужно оглядываться;
к собственной смерти, которую больше не нужно выглядывать издалека;
к собственной радости, прежде скрытой в тесных пространствах между мгновениями;
к собственной боли, лежащей на поверхности настолько,
что она начинала жить собственной жизнью, отнимая тем самым нашу.

Все сошлось в одной точке, в которой лишь мои руки,
длящие строку, бессильную вместить всю меня,
разорванную схлынувшим светом, и мою песню, лишенную звука,
разорванную стиснутой вокруг горла струной.

Бесконечно прекрасен тот…

***

Бесконечно прекрасен тот,
Кого мучит жажда.

И сама жажда его бесконечна.
И сама красота его – жаждой томима.
И сама бесконечность ее – прекрасна.

(Драгоценно сокровище в драгоценных руках.)

Я люблю умирать,
И талант сей – монета,
С нежным звоном упавшая в горсть.

Хочешь большего – вырони все,
Облегчая дрожащие руки
От сокровищ – от жажды твоей,
И возьми себе все, что желаешь
(Хоть тогда ты не сможешь желать).

Утешая желанье твое,
Я лишу тебя ценного груза
И оставлю томиться без цели.

Или – золото жажды храни,
И, следя за его прибавленьем
В обессиленных грузом руках,
Опускайся под тяжестью той,
Пока жажда тебя не раздавит.

– Ограбление или убийство?

Желудь. Находка

Лежит в земле осенней карий глаз,
Задумчиво обозревая дали
И свод ветвей, которым был рожден,
Хотя о том ни он, ни свод – не помнят.
Быть может, птица голосом ночным
Напомнит о его происхожденьи
Тому, кто слух доверит ее песне.

Был желудь замкнут, тверд, и в пальцах сух.
Но изнутри в нем отдавался звук, –
Биение земли иль ропот крови?
Он звуком полон, словно ядом – плод,
И если кто его однажды слышал
Сквозь лепет ветра или птичий гомон –
Тот близок стал и птицам, и ветрам.

Я слушаю. Моя ли в том вина,
Что в горле закипает тишина,
А пальцев дрожь и жарче, и тревожней?
Вот надо мной шумит слепая ветвь,
Родства не помнящая с глазом карим,
А глаз закрыт. Прохладна твердость век.
И сердцевина обжигает звуком.

До рассвета я стоял у воды…

***

До рассвета я стоял у воды, вымаливая
Прощение у ноябрьской ночи.
Ночь качала седой головой,
И тяжелые волны
Бросались к моим ногам.
Я не знал, это было принятьем
Или новым изгнанием – прочь
Из осеннего плена.

Я молился, призвав
Все, мне данные силы,
Весь мой голос и все языки,
Но она продолжала качать
Своей древней седой головой,
И ветви деревьев
Тянулись к моим рукам.
Я не знал, это было ответом
Или новым вопросом, ответ
На который немыслим.

Наконец, я умолк, и рассвет
Подошел сизой тенью вплотную,
Невесомо ступая по водам,
И взглянул моей ночи в лицо.

И глаза ее были черны,
И древнее и строже казались
Безразлично-немые черты.
Покачала она головой,
Седину расплескавши в тумане,
Уходя и не глядя назад.

Но бросались к ногам моим волны,
И тянулись к рукам моим ветви,
И рассвет даровал мне сиянье
Бытия, ослепленного богом.
Но ноябрьская ночь, исчезая,
Своего не дарила прощенья.